В то утро я проснулся
поздно, вспотевший, с колотящимся сердцем. Я был неуклюж, будто только что
народившееся животное, и с трудом натянул джинсы – солнце жарило мне спину,
когда я с минуту прыгал перед окном, пытаясь попасть ногой в брючину. Я закрыл
ставни, и комната потемнела; я прошел босиком в ванную, смочил голову; я
спустился на кухню и выпил холодного тыквенного сока. Почему-то сок напомнил
мне о Роне, и мне внезапно подумалось, что нас может навестить миссис Уизли,
чтобы проверить, все ли у нас в порядке и хорошо ли Сириус за мной
присматривает – причем может сделать это в любой момент… а вдруг она уже здесь?
Я вышел из оцепенения и рассмеялся – если бы в доме был кто-нибудь, кроме нас с
Сириусом и вечно неуловимого Кричера, я давно знал бы об этом.
На крыше уже лежал в
полосатом шезлонге Сириус, неподвижный, будто съеденный тяжелым солнцем –
обтянутые джинсами колени разведены, босые ноги, одна из которых вывернута под
углом, кажутся тонкими и уязвимыми; руки лежат на подлокотниках шезлонга;
справа в подреберье белеет неровный шрам; голова откинута так, что шея с острым
кадыком выглядит неестественно длинной, и глаза закрыты.
Я промолчал, не зная, то
ли он спит, то ли отравлен солнечной ленью, и он мне тоже ничего не сказал – то
ли и правда спал, то ли не услышал моих беззвучных шагов.
Я встал у бортика крыши,
чувствуя подошвами нагретый шероховатый камень, и увидел полупустую площадь
подо мной, как будто в первый раз: и людей, которые, замедленные жарой,
пересекали ее в разных направлениях, и свежие, еще не запыленные листья на
деревьях, и пока что чинный бар сбоку, и музыкальный магазинчик, у дверей
которого сидела на стуле девушка в позе настолько точно совпадающей с
сириусовой, что я даже на секунду подумал, а не специально ли он ее скопировал.
Девушка была темноволосая, пухлая и такая симпатичная, что я ощутил зуд в своих
босых ногах, словно они меня призывали броситься вниз и побежать через площадь.
– Она там работает, –
вдруг услышал я медленный, ленивый голос Сириуса. – В магазинчике этом
работает…
Он безошибочно угадал
направление моего взгляда, и это меня не рассмешило, как можно было ожидать, а
почему-то заставило покраснеть – то ли потому, что он прочел меня, не глядя, то
ли потому, что тем самым позволил прочесть себя.
Сириус рассказал мне, как
пронаблюдал за ней минут пять или около того («Врешь ты все, – с неожиданной
досадой, не решившись дать ей другое имя, подумал я, – небось, полчаса смотрел,
не меньше») и увидел, что она дважды вошла в магазин вместе с подошедшими к
дверям и поздоровавшимися с ней покупателями.
– Ну еще бы, – сказал я,
пытаясь впечатлить Сириуса логикой, – если бы она там не работала, то зачем бы
там сидела.
Сириус улыбнулся, снова
откинулся на шезлонг и закрыл глаза, я лег в свой.
Солнце зависло у нас над
головами – массивное, ослепительное, жаркое, и воздух гудел от этого солнца.
Локти скользили по мокрому телу, с носа сползали очки, с подбородка – капля
пота. Ладонью я прикрыл глаза и услышал шорох ткани слева от меня – Сириус, не
вставая с шезлонга, приподняв зад, лениво выпутывался из своих джинсов.
– Печет не хуже, чем в
Триполи, – довольно сказал он. – Гарри, снимай штаны.
Не знаю, почему так.
Почему я такой был… да и остался таким. Потому что никогда не был на море? Да,
наверное, дело в этом. Я никогда не лежал на пляже, предварительно надев в
кабинке новые плавки, никогда не мазал живот маслом для загара и не открывал
лучам изнанку ляжек, не расстилал полотенце на лежаке перед тем, как устроить
на нем и подставить солнцу свое тело. Наверное, поэтому для меня было
невозможно, нереально, неестественно снять штаны, на которых – совсем светлых,
застиранных еще при Дадли, – расползались два темных от пота пятна.
Джинсы мокли под задом,
на поясе, под коленками. По-хорошему, надо было просто уйти с этой крыши, надо
было просто не подниматься на нее – но я поднялся, и лежал в шезлонге, и уйти
оттуда не мог. Я замер и не двигался, чтобы смочь раствориться в солнце так,
как это смог слева от меня Сириус – в поношенных трусах, с синяком на бедре,
который появился, наверное, после нашей позавчерашней дуэли, я ведь не пойми
как смог отбросить Сириуса на комод… синяк уже наливался по краям желтизной, а
мы ведь только позавчера… и тяжелое колено, и заросшая икра…
– …я такого только в
Копакабане видел, – донесся до меня голос Сириуса, и усмешка, прозвучавшая в
нем, мне показалась пощечиной. – Он шел в костюме, штаны намокли и задубели от
морской воды – чудак, на него все озирались, девчонки в бикини и остальные…
Тогда я встал, сжав зубы
от злости так, что еще немного – и они сломаются; я подскочил, ослепнув от
ярости, я развернулся к Сириусу спиной, снял джинсы, швырнул их под ноги, потом
тем же рваным движением стянул трусы и упал на джинсы, лишь в последний момент
успев поправить член.
В живот врезалась пряжка
ремня, локоть я отбил при падении на камень, и ногам, которые я держал
вытянутыми ровно по струнке, судорожно смыкая коленки и упираясь пальцами в пол
– точь-в точь, подумалось мне, как та блондинка с плаката, только она сидела, а
я лежал, но неважно – ногам было очень неудобно. Солнце жгло мой тыл, перед
глазами инвалидно плавали кольца света, а голос Сириуса звучал неровно и все
тише, как будто кто-то постепенно прикручивал на минимум динамик транзистора:
– …в Копакабане на пляже…
там банды были, срывали золото прямо с шеи, ну и вообще… нельзя было оставаться
по ночам…
Наконец его голос сошел
на нет, и наступила тишина. Я истекал потом, но уже не ощущал жары, как будто
сам не мог решить, жарко ли мне или же я похолодел от того, что натворил.
Когда я понял, что
обессилел настолько, что не смогу больше держать колени вместе, я сдался, мне
сейчас придется встать, – я услышал шорох, скрежет ножек шезлонга, чирканье
босых ступней по камню – и еле слышные шаги.
Сириус ушел.
Я остался один на
ослепленной солнцем крыше, с голым задом, с бессмысленным протестом – я уже сам
не понимал и не помнил, против чего он был обращен; и всё было бы ничего, если
бы Сириус остался рядом. Если бы он обратил это в шутку – мою глупость, мою
злость из-за собственного несовершенства, мое неумение разлечься голышом под
солнцем и раствориться в нем, мою неспособность жить так, как в Копакабане –
незамысловато и просто… А разве у меня был шанс жить просто? – мгновенно
вскипая, подумал я, машинально стукнув локтем по неровному камню. Разве у меня
была возможность ездить с родителями на море и там раздеваться, загорать,
просто жить? Разве я не был обречен на дождливые дни, на сырые коридоры
Хогвартса, на пасмурные, незнакомые с солнцем залы?
Чувствуя, что в разговоре
с самим собой я дошел до истеричной ноты подростковых обид, я заткнулся,
перестал истекать яростью и метаться. Близость Сириуса за последний месяц
научила меня чему-то очень важному, хотя и не слишком лестному для моего
самолюбия: тому, что есть люди, которые умеют жить легко – и есть я, для
которого всё сложно. И если мне сложно… то это не моя судьба, это моя ошибка:
даже тот, кому на роду написан Волдеморт, имеет возможность и право загорать
как нудист.
Но Сириус ушел, повторял
я себе беззвучным шепотом, он ушел. Он мог меня в шутку шлепнуть по заду, мог
сказать что-то смешное и легкое так, как он умел, мог просто не заметить – но
он затух и замолчал, как транзистор, в котором сели батарейки, он, верно,
подернулся мурашками при виде моей глупости, несмотря на пекло… он ушел.
Что я наделал… А что я
наделал? Разве я сделал что-то такое, из-за чего со мной нельзя было остаться
рядом?
Остаток дня я провел в
своей спальне, с закрытыми ставнями. Я вспоминал ту холодную ночь, когда мы с
Сириусом встретились, в моих ушах звучали его слова с предложением жить вместе,
и я в конце концов решил, что во всём виновато солнце, которое нас ослепило.
Оно уйдет, и все будет по-прежнему.
Однако по-прежнему так
ничего и не стало.
Потому что я познакомился
со Стеллой. Стеллой звали ту продавщицу в музыкальной лавке.
– Привет, – сказала мне
она. – А что тебе здесь нужно все-таки?
***
В ее музыкальную лавку я
заходил почти каждый вечер. Странное дело, но пока мы с Сириусом не увидели
Стеллу с крыши в тот день, когда на Лондон упала жара, я не замечал ее в
магазине. Там было слишком много звуков, слишком много посетителей, слишком
много там было дисков и, что гораздо интереснее – старых пластинок в чудных
ярких конвертах и постеров на стенах, похожих на те, что висели у Сириуса в
спальне. Там было всегда не протолкнуться, там мужчины сириусового возраста
рылись в рядком уложенных дисках; там девчонки, одна другой чуднее – на которых
я тоже заглядывался, конечно – трепались на своем птичьем языке о каких-то неизвестных
мне музыкантах и их альбомах. И за всей этой мельтешней я никак не мог
обнаружить девушку у неприметной кассы.
Почему я туда первый раз
зашел? Сейчас уже и не вспомнить. Наверное, когда я проходил первый раз мимо
магазина – тогда еще в облаке туманной мороси, в хлюпающих от дождя кроссовках,
с капюшоном толстовки на голове – я не мог удержаться от того, чтобы не
заглянуть в магазин, с крыши казавшийся нам с Сириусом полной света и звуков
музыкальной шкатулкой, которая становилась ещё заманчивей и привлекательней
тем, что была независимой от нас, играла песни не по нашему сценарию, а по
своему собственному, иногда совпадающему со вкусами Сириуса, а иногда –
наоборот, будто специально им противоречащему. Помню, как он резко поднялся с
шезлонга и зашагал по крыше короткими энергичными шагами взад-вперед, услышав
одну песню: ее пел не какой-то Эрик, как Сириус привык, если я верно запомнил –
а девушка с прозрачным голосом. А мне песня понравилась – она была такой же
сонной, покачивающейся на волнах невыговариваемых мыслей, каким в тот момент
был я сам.
У Сириуса я увидел
транзистор. Наверняка это был подарок – хороший, с пониманием подарок – мистера
Уизли. К нему и батарейки имелись, которые, правда, сели в первый же день, но
неважно. Батарейки-то я покупал в лавке по соседству, но слушали мы этот
транзистор только днем – ставили его на пол в тех комнатах, в которых мы
спорадически делали уборку, или на кухне, где мы ели, или в полупустом зале в
торце второго этажа, где устраивали дуэли – короче, таскали его за собой по
всему дому, и транзистор пел именно то, что хотелось Сириусу. Как он нашел
волну, где передавали его любимые песни, я не знаю – скорее всего, ему просто
повезло случайно на нее наткнуться – но транзистор почти ни разу не ошибся: Сириус,
заслышав начало очередной песни, принимался постукивать то носком ботинка по
полу, то пальцами по той мебели, которая оказывалась у него под рукой, то
мурлыкать слова, а то и в голос их распевать. Если припев повторялся достаточно
часто для того, чтобы я мог его запомнить, или был простым, то подпевал и я.
Ну, по крайней мере, на «А – а – а» и «О йе» у Лед Зеппелин меня хватало.
Но мы никогда не брали
транзистор на крышу. Там мы слушали то, что ставила Стелла. Я чуть было не
сказал «нам ставила». Себе, разумеется. Но это было как будто для нас с
Сириусом.
Конечно, я показался ей
подозрительным. Парень, который через день заходит в магазин, ничего не
покупает, просто крутится у стоек с дисками и увесистых батарей тонких
грампластинок, торчит, засунув руки в карманы толстовки, между занятых своим
делом покупателей, глазеет на постеры – наверное, я показался ей шпаной с
очевидно криминальными наклонностями. А мне просто хотелось, во-первых, узнать,
как работает наша музыкальная шкатулка, а во-вторых – рассказать Сириусу о всех
тех диковинах, которые я там видел. Например, о проигрывателе для пластинок: я
в первый раз его увидел, у Дадли такого не было. Правда, когда я принялся
Сириусу объяснять неизвестное для него, как мне думалось, устройство, он меня перебил
на первых же словах и все дорассказал за меня. Оказалось, именно так он и
слушал музыку, когда в шестнадцать лет ушел из дома и стал жить вместе с моим
папой и дедушкой и бабушкой: клали черный блин на резиновый с концентрическими
полосками круг, осторожно опускали хрупкую иголку под названием
«звукосниматель» (это было сириусово слово, не мое) – и вместе с равномерно
шипящим звуком включалась музыка. А когда музыка заканчивалась, иголка
подпрыгивала и колыхалась в сантиметре от пластинки. Я так и не спросил
почему-то у Сириуса, как он узнал всё это: они с отцом, может, дружили с
обычными ребятами, не волшебниками? Тогда я не выяснил, а сейчас уже и спросить
не у кого. Совсем не у кого.
И когда Стелла
поинтересовалась у меня, что я все-таки в ее магазине делаю, я ей рассказал всё
как есть. Ну, не всё, но основное: что просто хожу посмотреть, что каждый день
слушаю то, что она ставит, что да – живу рядом, нет-нет, не на площади, а за
площадью, не могу показать дом, но все равно хорошо слышно, что слушаем мы ее
музыку вместе с другом очень подходящего для ее программы возраста… Я вообще-то
хотел продолжить говорить правду и сказать, что живу с крестным, но вдруг
ощутил неуместность этого старомодного «крестного» в её магазине – тоже по
своим звукам не слишком современном, но полном людьми из того мира, где
крестных, как я хорошо понимал, просто нет.
Поначалу я держался
настороженно, смущался, но потом разговорился, и мы с ней проболтали минут
десять совершенно свободно. Первый раз я свободно говорил с совсем незнакомой
девушкой. И когда я наконец с ней попрощался, вышел и пошел домой, я почти
сразу перешел на бег – чтобы поскорее рассказать об этом Сириусу.
Такого трофея я ему еще
не приносил.
Я и сейчас подробно
помню, как пересек площадь, засаженную чахлыми липами, как прошептал то, что
должен был прошептать, чтобы увидеть дом, как перепрыгнул ступеньки на
появившемся крыльце и толкнул тяжелую дверь. Как вбежал, задыхаясь, облизывая
пересохшие губы, на крышу, под любопытным взглядом Сириуса схватил его бутылку
сливочного пива и осушил на треть, а потом выпалил, роняя уже нагревшиеся капли
себе на подбородок и на шею: «Я познакомился с той девчонкой напротив».
Он сразу понял, о ком я.
***
Сириус был для меня тем,
кем потом уже не был никто. Он пришел в мою жизнь со своей любовью, и меня
первый раз полюбили не потому, что я – Гарри Поттер, а просто так. Конечно, и
Джинни любит меня просто потому, что я такой, какой есть. Но мне требовалось
время, чтобы это понять, и понял я это постепенно, не разом, и вовсе не на
шестом курсе, как некоторые могут подумать, а значительно, значительно позже. Я
понял это летом того года, когда жизнь вокруг, угомонившись, первый раз привела
меня к воспоминаниям о Сириусе. Тогда я понял про Джинни. Тогда я понял про Сириуса.
Да, он был готов любить меня еще до того, как увидел – уже не малышом в мокрых
пеленках, а подростком, с ненавистью направившим на него свою палочку. Но потом
он полюбил меня заново. Жаль, что я понял это слишком поздно.
Мне все время казалось
естественным то, что он ради меня вырвался из Азкабана, где никто не оставался
человеком, а он смог остаться – и смог из-за меня; естественным, что он вышел
под обстрел, рисковал – по мнению некоторых, глупо рисковал – только из-за
того, чтобы спасти меня. Ведь он был моим крестным, он был другом моего отца,
он считал, что папа и мама погибли из-за него – и всё это, думал я, и гнало его
мне навстречу: этот долг, и эта смутная вина. Да, они были замешаны на любви,
но, размышлял я, другого мальчика, окажись он на моем месте, Сириус любил бы
так же, как меня.
И из-за того, что я так
думал, мне все время хотелось ему понравиться. Чтобы он полюбил меня, именно
меня. Мне хотелось быть ему равным, достойным его, похожим на него – таким, как
мой отец. И именно поэтому я тогда несся в нетерпении к нашему дому через
площадь, когда познакомился со Стеллой и проговорил с ней десять минут. Чтобы
Сириус понял, что я взрослый, и со мной интересно дружить. Черт. Глупо, но это
так.