Я помню то выражение, с
которым он на меня смотрел, когда я, вытирая с себя пролитое пиво, пересказывал
ему мой разговор со Стеллой, стараясь говорить спокойно и по порядку, но то и
дело сбиваясь. В его взгляде было что-то новое – не одобрение и гордость
учителя, как в нашем дуэльном клубе, не ленивая уютная нежность вечернего
собеседника; не постоянно и некстати всплывающая тревога крестного, а
возбуждение, похожее на то, с которым он обернулся ко мне на крыше в тот вечер,
когда я к нему приехал.
Я говорил, что ее зовут
Стелла, что она учится на какого-то логистика, что магазин принадлежит брату
отчима, что она краснеет шеей и грудью, когда смеется, и что смеется она часто
и охотно, – а в его глазах было написано «Новое приключение», и это было
здорово. И неважно, что это было мое приключение, а не его. Я буду заводилой, я
буду его проводником, и теперь я буду рассказывать, а он меня слушать. И давать
советы.
Казалось бы, что с того,
что я поболтал с продавщицей, пусть она была всего лет на пять меня старше и
очень хорошенькая? Рон хмыкнул бы и все, Гермионе я бы вообще такое не
рассказал, просто не о чем было бы рассказывать, я бы и себе самому месяц назад
не стал бы об этом говорить: что такого? Ну а Сириус, он меня понял. Не потому,
что из-за моих смущенных и невнятных жалоб на Чжоу Чанг он мог забеспокоиться,
что я с девчонками вообще разговаривать не умею, вовсе нет. А потому, что мы с
Сириусом вот уже неделю каждый день вместе смотрели на Стеллу, загорающую на
стуле перед магазином.
В прищуре его веселых
глаз я видел любопытство, как будто он разглядывал меня в первый раз, и было
там что-то еще, из-за чего я вдруг перестал смущаться своего маленького роста,
мешковатых дадлиных джинсов, очков, несуразности и всего, из-за чего я еще
секунду назад сам до конца не мог поверить, что со мной десять минут говорила
симпатичная девушка, и ей было не скучно.
Потому что я понравился
Сириусу, когда он посмотрел на меня в первый раз.
Мы проговорили не меньше
получаса, беспрестанно перебивая друг друга: Сириус – своими вопросами, я –
своими ответами, и это было очень не похоже на ту расслабленную утром и как
будто замершую под солнечным ударом атмосферу днем, которая всегда была на
нашей крыше. Потом – сильно потом – я подумал, что это оживление Сириуса, его
любопытство, его один за другим вопросы были вызваны, может быть, интересом
вовсе не ко мне, не к тому, как я держался с девушкой, как я ей смог
понравиться и точно ли я ей приглянулся или померещилось мне. Подумал о том,
что мой рассказ был единственной возможностью для Сириуса увидеть Стеллу крупным
планом – а не так, как он видел ее с крыши: маленькую, нечеткую, без волнующих
подробностей. И что, в конечном счете, не он был моим проводником в мир
взрослых, где есть успешные, простые, без непонятных слез, отношения с
девушками, а я – да, я, – был его Орфеем. В мире, недоступном для того, кто
закрыт в доме на Гриммо,12 и вплотную может подойти только к тем женщинам, что,
слегка выцветшие, не меняя позы улыбаются со стены бессмысленными и замершими
улыбками вот уже два десятка лет. Плевать. Я мог рассказать о Стелле то, чего
не мог знать Сириус. Вот что имело значение.
Когда солнце накалило
крышу, мы ушли в дом, оглушенные жарой: Сириус на кухню, к камину – он
собирался поговорить о чем-то с Люпином, я – к себе в спальню, к неубранной с
утра кровати. Елозя потными ногами по скомканной простыне, в первый раз я
дрочил, представляя не сириусовых красоток с пышными прическами, а Стеллу, про
которую я уже успел очень много нафантазировать. Она была живая, она двигалась,
ее маленькая грудь была немного видна в вырезе майки, когда она наклонялась, и
еще я видел чуточку голой спины с рядком выступающих под тонкой кожей
позвонков. Потом, оглушенный, с рукой на вялых яйцах, я сонно думал о том, что
надо будет рассказать это Сириусу, все-все детали – и про круглые щиколотки не
забыть, это тоже важно.
На следующий день я опять
был у Стеллы. Когда я подошел к ней, все так же подставившей лицо солнцу на
стуле перед магазином, то знал – хотя мы и не уговаривались об этом – что
Сириус наблюдает за мной с крыши. И от этого я немного робел, будто сдавал
экзамен и боялся его завалить, но вместе с тем я чувствовал себя так, словно у
меня есть дублер. Который подстрахует меня в случае заминки. Глупо, конечно, –
но несмотря ни на что, я чувствовал, что рядом со мной и Стеллой стоит третий,
и ощущал его руку на плече, и слышал его суфлерские реплики, и видел, как он
напряженно кивает, отмечая одобрением мои слова, и вместе со мной смеется, и
вместе со мной говорит полуправду.
Я без конца приносил
трофеи Сириусу, каждый день, каждый раз после разговора со Стеллой: иногда
обстоятельного, когда она, видимо, скучала и развлекалась беседой со мной;
иногда – поспешного, на бегу, когда она только бросала мне улыбку, как собаке
кость, и попутно дразнила летящим мягким движением груди и круглого зада в
тонких брючках; иногда – душевного и интимного, когда она, наверное, вдруг
вспоминала, что я не просто живущий по соседству мальчишка, а один из тех, у
кого есть яйца, а может быть, и мозги – и после этих разговоров, которым
способствовали полные волнующего смысла взгляды, улыбки, неоконченные и
обещающие что-то жесты, я скороговоркой рассказывал подробности Сириусу и
мчался в прохладу своей спальни за закрытыми ставнями. А он, как я видел,
понимал, что не стоит меня задерживать расспросами и рассуждениями. Он просто
кивал, кивал понимающе, и только его задумчивый, чуть голодный взгляд
сопровождал меня, убегающего с крыши. Он летел за мной и был со мной, пока я
стаскивал штаны и хватался за член, который, казалось, не бездействовал ни минуты
с тех пор, как я увидел Стеллу вблизи.
Со мной творилось что-то
удивительное – странное, непохожее на меня, такого меня, каким я привык себя
считать и каким наверняка привыкли считать меня остальные. Мы с Сириусом
говорили больше уже не о Дамаске и не о Копакабане – чертова Копакабана! – а о
других вещах. Я смог – в самом деле смог, я гордился этим! – сказать: «У нее
такие сиськи...», и мы с Сириусом проговорили об этом полночи. Говорил в
основном он: о том, как, бывает, сиськи мешают увидеть суть – и ты не
поддавайся им, Гарри, – и о том, какие они бывают на ощупь: мягкие, не
помещающиеся в ладонь и вместе с тем идеально в нее ложащиеся, и о том, как у
Дейзи Дингл – ты ее не знаешь, но неважно, говорил Сириус – была грудь, сосками
указывающая на горизонт, вместе с прогибом спины манящая... Так ты говоришь, у
Стеллы какие? – спрашивал он, и я, первый раз в жизни чувствуя свободу в
изъяснении этих непростых тем, докладывал: небольшие, будто придуманные для
того, чтобы держать их в руке... да ну тебя, Сириус, не трогал я их!
Нахера ты смущаешься,
сказал мне тогда Сириус, – бери, владей, действуй!
Это были простые слова,
но они сделали все непростым.
Потому что они, вначале
уколов привычной досадой и беспокойством – о том, что я на это не способен, что
мне слабо, что я не такой, какой нужно, и не такой, как Сириус, и не такой,
каким он хотел бы меня видеть, – вслед за тем отравили меня: я по-другому и
сказать не могу. Мне вдруг подумалось, что Сириусу это легко говорить, потому
что он здесь, а я – там. И что если бы он был там вместо меня, то вовсе не был
бы таким решительным, каким казался здесь, в плену у Гриммо,12. И что досада
разъедает не только меня, она и в нем поселилась, потому что он – здесь, а я –
там, где Стелла, где диски с музыкой, где недавно еще мокрые от дождя, а теперь
нагретые солнцем улицы, собаки, витрины, магазины… Я не захотел думать об этом,
я понес какую-то чепуху, чтобы обогнать эту мысль, и Сириус – слегка сбитый с
толку то ли изменившимся за миг до этого выражением моего лица, то ли
лихорадочной болтовней, – улыбнулся и тоже заговорил о пустяках. Но на
следующий день эта досада явилась вместе со мной к Стелле.
Я приходил к ней каждый
день в течение недели, мы разговаривали с ней все дольше, она смеялась все
звонче, все выше поднимала руки, обнажая темный пушок в подмышках и скользя
пуговками сосков под тонкой майкой, все чаще не могла пристроить одну ляжку на
другой, меняя ноги. Меня это волновало, и смущало тоже – и не она меня смущала,
а невидимый, но неотрывный взгляд Сириуса, который, я точно знал, во все глаза
следил за нами, и неуверенность, пришедшая на смену моему азарту, как у
эквилибриста, некстати услышавшего из зрительного зала реплику: «Сейчас
упадет».
Я и раньше-то безуспешно
пытался не съезжать глазами в ее декольте, а после этого сириусова «бери»
бороться со своим взглядом вовсе не мог, и все представлял, каково это – взять,
и смущался от этого еще сильнее, даже краснел – а от мысли, что Стелла видит,
как у меня стоит, мне становилось жарче, чем под тридцатиградусным солнцем.
Когда я возвращался домой к Сириусу, я храбрился, я напускал на себя
безучастный вид, будто мое сердце не колотилось, как колеса поезда на стыках
рельсов, а работало в обычном невозмутимом режиме. И все же каждый раз,
встречая Сириуса то на крыше, то по дороге к ней, в полутьме и прохладе
коридора, я по выражению его лица видел, что он знает не хуже меня то, что
было, и скрывать это бесполезно. Но Сириус улыбался, щурился мягкой и теплой,
совсем не испытующей улыбкой. Я видел нежность и понимание в его глазах, когда
он слушал меня, я чувствовал ласку в его пальцах, когда он прихватывал моё
плечо, что на его языке значило – мы вместе, я приходил в себя, ненавидя свои
мысли минутой раньше. Колеса переставали стучать, и на следующий день я снова шел
к Стелле с легким сердцем.
В конце концов она
назначила мне свидание. Звучало это как «Приходи к восьми, я тогда закончу
работу».
Для Сириуса это звучало
как «Мы молодцы».
Именно мы. И я не мог бы
с этим поспорить, если бы это и пришло мне в голову – ведь если не его советы,
я бы не продержался со Стеллой и десяти минут.
Смешно, но Сириус одевал
меня перед этим свиданием. Смешно не потому, что меня было не во что одеть – у
меня были только дадлины обноски, а потому, что Сириус придавал этому такое
значение. Мне тридцать пять, но я до сих пор не осознал ту важность правильно
одеться, которую понимал и пытался втолковать мне Сириус. Он поставил меня
посреди гостиной, он обошел вокруг меня, пристально разглядывая, и я засмеялся,
мне было смешно и неловко, приятно и тревожно. Сириус надел на меня свою
безрукавку – тоже по несовпадению размеров мешковатую, но все же куда более
приличную, чем дадлина майка; он растрепал мои волосы и ущипнул за подбородок,
наказав не бриться – а между тем, мне очень хотелось побриться перед свиданием
со Стеллой, доказав – если не ей, так себе – что моя заметная одному мне щетина
настолько дика и неукротима, что ей требуется бритва. Можете представить, чего
я ждал от этого свидания. Что я приду на него взрослым и уйду с него еще более
взрослым, чем был.
Она смеялась, это я
хорошо помню. Мы зашли в паб по соседству, выпили пинту крепкого, с плотной
белой шапкой, горького пива, говорили о пустяках, отчаянно лавируя вокруг
главного, и разговор не клеился.
Мы вышли на улицу, и я
понял, что другой возможности не будет. Меня ударила в диафрагму паника, и я
было решил поскорее попрощаться и уйти – но представив, как я возвращаюсь домой
и на вопросительный взгляд ждущего меня Сириуса только пожимаю плечами, прячу
глаза и неопределенно машу рукой, – я решился. Я неловко обхватил ее за локти и
вцепился – точно как клещ, точно – вцепился ртом в ее мягкие губы. Я был
жестким и решительным, я целовал ее, но это длилось всего несколько секунд.
Потом она слегка оттолкнула меня и вытерла рот. Засмеялась и сказала, что ей
пора домой. Оторвалась от меня, клеща, и ушла. Пропала
Я, помнится, стоял и
думал: хорошо. Хорошо, что мы были в тени. Хорошо, что меня не увидел Сириус.
Что я смогу ему рассказать о том, что произошло, своими словами. И хорошо, что
нас со Стеллой никто не видел, мы были между пабом и безымянным проулком, одним
из тех, в которых лежат мешки гниющего мусора. И что все хорошо, все, черт
возьми, хорошо, и на все наплевать, вот только она почему-то вытерла рот после
того, как я ее поцеловал. Еще я думал о том, зачем же все-таки она позвала меня
на свидание – но думал об этом уже когда шел не глядя к двери нашего дома. Я
машинально прошептал про штаб-квартиру и про площадь, ступил на крыльцо и
наконец оказался в темноте прихожей.
Сириус ждал меня в
гостиной, при синеватом свете газовых рожков.
Врать ему было
бесполезно. Разве мог я ему насочинять, что свидание, с которого я вернулся
сильно раньше, чем мы предполагали, вернулся один (глупо, но я смутно надеялся
на нечто другое, в чем сам себе не признавался), – что оно прошло так, как
надо? Разве я мог состроить удовлетворение и гордость и что-то совсем новое и
незнакомое на своем лице? Нет, не мог, и, уткнувшись взглядом в незажженный
камин, я начал рассказывать о том, что произошло, так, как оно было. И что
Стелла говорила со мной, и ей вроде было не скучно, и вроде она смотрела на
меня так, как девушки раньше на меня не смотрели, но при этом, когда мы вышли
на улицу и я попытался ее поцеловать – она уперлась руками мне в грудь и
оттолкнула, а потом не просто ушла, а еще и вытерла губы, которые я целовал…
почему? Почему она так поступила?
Я недоумевал, надеясь,
что Сириус объяснит мне, в чем я ошибся, а потом хлопнет по плечу и скажет, что
– фигня, девчонок вокруг пруд пруди и все такое. И тут я услышал тихий звук –
совсем не тот, какой я ждал. Я обернулся.
Прислонившись к дверному
косяку, Сириус беззвучно смеялся. Я поперхнулся словами.
– Что?.. – начал я.
– Ты ее, наверное,
обслюнявил, – проговорил Сириус и захохотал в полный голос.
Я открыл рот, чтобы убить
его словом, но ни одного не нашел, они все ускользнули от меня. Тогда я, взвыв
от этой пустоты, бросился к Сириусу, на втором уже шаге замахнувшись, чтобы
ударить, – но он перехватил мою руку и больно сжал, отведя ее в сторону так,
что я почти налетел на него.
Я стоял, задыхаясь от
негодования, ненавидя Сириуса так же сильно, как в тот день, когда подслушал
разговор в «Трех метлах», чувствуя себя щенком, идиотом, смехотворным
неудачником, мальчишкой – слюнявым, черт возьми, мальчишкой, который выглядит
так глупо даже в глазах Сириуса, что невозможно представить, будто он в
состоянии поцеловать кого-то. И я метнулся, преодолев тот фут, который разделял
наши лица, и провел губами по его рту, стукнувшись зубами. Он пах табаком, и
слюна у него была кислая… или это у меня? Почему слюна, все-таки слюна?..
Почему он молчит, почему он стоит, почему он не отпустит мою руку и не
встряхнет за шиворот? И я – зачем я это делаю?.. Через несколько бьющих в уши
ударов сердца я отшатнулся и, глядя ему в глаза, медленно вытер рот.
– Это ты меня обслюнявил,
– сказал я, сдерживая слезы, и только услышав свои слова, подумал – что я такое
говорю?
Сириус отпустил мою руку.
Он по-прежнему прижимался к косяку и смотрел на меня – как на чужого и сам
чужой, а я развернулся, опрометью бросился по лестнице в свою комнату, закрыл
дверь на ключ и кинулся на кровать, накрыв голову руками.
Я провел в своей комнате
весь остаток вечера и всю ночь. Мне хотелось в туалет, потом – пить, сначала
тыквенного сока, потом виски, чтобы избавиться от чужого вкуса во рту. Через
несколько часов я вдруг подумал, что точно так же я сидел взаперти у Дурслей, и
эта мысль отчего-то рассмешила меня настолько, что я захихикал и несколько
минут не мог уняться, вжимаясь лицом в подушку, чтобы меня не услышал Сириус.
Мне хотелось есть, потом хотелось на крышу, потом – в Нору, в Хогвартс,
куда-нибудь, чтобы уйти отсюда и больше никогда не встречаться с Сириусом. Еще
мне хотелось плакать, а еще – побиться головой о стену такими же равномерными
аккуратными ударами, как бился Добби. Но я оставался в комнате и, как ни
пытался, не мог перестать крутить у себя в памяти уже истертую к ночи пластинку
с записью того, что произошло. Я видел эту пластинку как наяву, а моя голова
казалась мне тем проигрывателем, который я видел у Стеллы. И, только
представив, как я открываю крышку черепа, достаю оттуда черный блестящий круг с
этикеткой и разбиваю его вдребезги о ножку кровати, я уснул.